Автор Тема: Ахто Леви.МОР.Роман о воровской жизни, резне и Воровском законе.-18  (Прочитано 382 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Онлайн valius5

  • Модератор
  • Ветеран
  • *****
  • Спасибо
  • -Сказал/а Спасибо: 2547
  • -Получил/а Спасибо: 23386
  • Сообщений: 21117
  • Карма: +1350/-1
Когда эта небольшая группа, чавкающая ногами в мокром месиве, подходила к Поканаевке, заря от фонарей на лагерных заборах и, начинающаяся за горизонтом, настоящая – сливались.

Пока шли по таежной дороге, воры вновь пытали конвой про цель их похода – куда? Однако в ответ следовала все та же команда:

«Кончай болтать!»

Поканаевка… Если совсем точно, то Верхняя Поканаевка. И кто знает, что бы оно означало, этакое название. Опять зона, поселок поменьше, чем на 13-й. Но кто в зоне? Опять ворам объяснили, что в зоне – одни работяги, но они не поверили и опять отказались войти, тем более в такой час. Кончилось тем, что воров повели в изолятор, где и заперли.

Усталые, они грохнулись на низкие нары и как были, одетые-обутые, потихоньку еще переругиваясь по привычке, скоро захрапели.

Утром дверь камеры приоткрыли, велели вынести парашу. Она действительно была полна, к тому же небольшая посудина – с ведро, воняла, как и должно, – застоялой мочой. И пришлось Скитальцу, обняв ее, вынести дорогушу, потому как он единственно и был здесь фраер. Если бы одни воры присутствовали, то вынес бы кто-нибудь из менее авторитетных…

Их перекликали, сверяли по личным делам и оставили в камере. Больше недели проторчали здесь, никто за ними не приходил, и они из этого заключили, что и на Поканаевке зона, видать, не для них… Ведь здесь все воры были очень видные, их знали в Карлаге и Тайшетлаге, Ныроблаге и Усольлаге, на Камчатке и на Магадане, в Сиблаге и Краслаге и во всех приличных тюрьмах Института промывания мозгов. Они были центровые и стремились к своим – на воровской «спец», то есть на особо-режимный воровской лагерь под номером Девять, где начальником служил сам полковник Бугаев.

До Девятки осталось уже немного, но вот и в зоне Поканаевки – тоже суки. Из этого следовало – ворам хоть ложись и умирай, но в здешнюю зону ни ногой. Постели у воров всегда имеются, но спичек не было и надоело до смерти «катать вату» (выдирать из бушлатов, скручивать в небольшие закрутки и катать их на досках подошвой ботинка до дыма), жрать хотелось невыносимо. И было скучно. Воры врали и трухали (занимались онанизмом – жарг.) у параши, над которой на стене неведомый художник нацарапал гвоздем «наскальный» рисунок, изображавший женскую задницу с выразительно раскинутыми ногами. Сей шедевр был залит, словно лаком, засохшей спермой.

Воры коротали дни враньем о том, как и где они, бывало, гуляли, с каким красотками время проводили, как их без памяти любили. А жрать хотелось… ну очень!

Однажды загремела отворяемая дверь, показавшийся из-за нее мусор предложил им – неслыханное дело! – поработать. Не хотят ли они, дескать, подышать свежим воздухом, продолжая удлинять уж начатый ров для солдат охраны, у них там что-то наподобие полигона, они, охранники, будут в этой траншее ползать, прыгать, стрелять… За это обещали дать махорки, вечером двойную порцию каши. Махорки было у воров довольно, каша их не вдохновляла, они эту плебейскую еду презирали, но согласились идти рыть канаву – дурака валять – исключительно в надежде на случайное приключение, на возможность как-нибудь раздобыть чайку.

Воры выказали бурный восторг от возможности – наконец-то! – потрудиться, ведь они просто умирали от тоски по труду, ведь труд – черт побери! – облагораживает дураков.

Траншея или яма – раскопали ее еще очень мало – расположилась метрах в трехстах от их комфортабельной гостиницы. На дне ямы полтора-два метра глубиной валялись лопаты, кирки и топор для рубки корней, встречавшихся под пластом верхнего слоя чернозема и дерна.

Воры и Скиталец опустились в яму. Приведший их сюда конвоир с автоматом, молодой солдат, устроился метрах в сорока, разжег себе небольшой костерчик, чтобы было ему тепло. Его не качало, как будут работать эти бедолаги в яме и будут ли работать вообще, его дело следить, чтобы они были в сохранности, именно за это он нес ответственность.

Собственно, те, кому туркнуло в башку вывести воров рыть эту могилу, и сами не ждали, что воры будут копать, но пусть, подлюки, померзнут там в мокроте, решили они. А конвоир – солдат! Солдат не командир взвода, мерзнуть вместе с «подлюками» – его служба, обязанность. У командиров свой долг, у солдат – свой. Хотят воры рыть – хорошо, не хотят – пусть так сидят, мучаются, их дело, а яма, вообще-то говоря, давно превратилась в долгострой, ее уже несколько поколений зеков тут рыли… или, скорее, не рыли.

Воры высовывались из ямы, обозревая окрестности, надеясь увидеть бесконвойного зека или хоть кого-нибудь из вольных, чтобы попробовать что-нибудь выклянчить, – никого не было, погода не располагала к прогулкам, моросил мокрый бисер, кругом всё серо, уныло. И тут вор Леха Барнаульский заметил пса.

Гладкошерстная охотничья собака. Как будто породистая. Леха в собачьих породах не разбирался. Нет, овчарку они все хорошо знали… Ну, еще пуделя или… Впрочем, дворняги тоже как-то разделяются, но про них воры понимали просто: молодая вкуснее, чем старая. Эта же была как будто легавая, а к легавым воры испытывали особенное расположение… Эта же была еще и упитанная, и молодая, дурочка рыжая.

Воры одновременно обратили взоры на валявшееся в яме ведро, предназначенное для вычерпывания накопившейся на дне воды.

– Гражданин начальник! – проорал конвоиру Чистодел. – Гражданин начальник! Мы хотели бы подружиться с собачкой, а?

Остальные воры в это время уже приманивали пса, одаривали ласковыми прозвищами, предлагали – «на, на» – вкусными голосами, и собака заинтересованно, виляя хвостом, приближалась к яме.

– Что скажешь, а? – домогался у конвоира Чистодел. – Мы четыре месяца на подсосе (голодаем – жарг.), понимаешь, – объяснял вор культурно и дипломатично, – дошли уже все – больше некуда, а? Мы тут живо… ведро есть, дров в лесу хватит, а?..

Конвоир, молодой солдат, успел невзлюбить своего командира, если не сказать, что он тихо презирал его. Командир охранного взвода здесь на Поканаевке, старший лейтенант, неразвитый деревенщина, строил из себя этакого вельможу, всех поучал, сам не отличал геморроя от Гоморры, в то время когда конвоир, студент филфака, изучал даже Фрейда; одним словом, не любил солдат своего командира, а рыжая собака принадлежала именно ему, подлому чалдону.

– Валяйте! – махнул он великодушно рукою; пусть не обзывает других маменькиными сынками, думал про командира мстительно. – Но живо, и чтоб никаких следов. Шкуру, того… закопаете там.

Собака стояла на краю… могилы, воры продолжали нежно призывать ее, чтоб спрыгнула вниз, но ей что-то не хотелось. Нравилось, конечно, общаться с людьми, но… Тогда Пух-Перо, улучив момент, схватил ее за передние лапы и рывком стащил в яму.

Собака изо всех сил вырывалась, ее успокаивали, прижали к земле, и Тарзан рубанул топором ей по горлу. Удар был сильный, но не удался – настолько тупой оказался топор. Собака взвыла истошно и, собравшись с силами, рванулась из ямы. Пух-Перо успел схватить ее за задние лапы – передними она уже скребла, царапала край ямы и страшно орала на всю тайгу, могла быть услышана и в поселке. Собаку потянули обратно в яму, четверо мужчин опять прижали ее, хрипевшую, к земле, и Тарзан снова рубанул топором – результат тот же.

И откуда только силы взялись у нее! Высунувшись из ямы, она орала человеческим голосом до того страшно, что и конвоиру стало не по себе: собака словно плакала, словно звала на помощь.

– Бросьте ее! Отпустите! – закричал конвоир. – Раз не можете, отпустите!

Куда там! Пух-Перо с Чистоделом опять втащили собаку в яму, а Тарзан, обнаружив веревку, привязанную к ведру, соорудил петлю. Натянули ее собаке через голову и, схватившись с двух сторон за концы, два вора, наконец, задушили ее. Тут Тарзан, уже спокойно и деловито, как мясник на бойне, отрубил тупым топором ей голову.

Остальное заняло немного времени: шкуру сняли, – у воров да чтобы не было мойки (самодельный ножик, скорее небольшое лезвие – жарг.)! – разрезали, тушу разрубили, с разрешения конвоира принесли из лесу дров и воды, развели костер. И вот уже закипает в ведре то, что еще недавно представляло собою жизнерадостное живое существо. Шкуру, как было обещано конвоиру, лапы, голову, хвост и прочее решили зарыть тут же в яме, поглубже. Пух-Перо и Витька Барин стали копать ямку на дне. Вдруг лопата Пуха уперлась о что-то твердое. Отбросив землю, песок, он увидел кости, вернее… ребра. Позвал других. Они еще подрыли малость и увидели скелет и черепушку человека. Воры растерялись, затем решили о находке никому не объявлять, закинули сюда же останки пса и всё заровняли, чтобы шито-крыто. Мало ли скелетов в советской тайге…

Только Мор в убийстве собаки не участвовал, сидел на корточках в углу ямы, и непонятно было, как он, собственно, воспринимал происходящее. Его лицо не отражало никакой мысли, словно ничего и не видел.

Но он видел… пока приманивали рыжего пса, он видел себя в те годы, когда, как принято было говорить в одном монастыре (он там тогда был), Бог отступил от людей (именно так выражались его тогдашние братья по вере) и на земле стал свирепствовать зверюга, терзавший человеческие племена. Он вспомнил, как за ним пришли ночью, как повели, и начались мучительные дни ожидания конца; он был еще молод и влюблен в красавицу; из камер тюрьмы по ночам выводились люди, их расстреливали; больше двух месяцев он ждал своей очереди; потом его отпустили. Он еще не был вором…

Когда Тарзан первый раз рубанул по горлу рыжего пса, в мыслях властвовало воспоминание, как обнаружил в доме своей возлюбленной доказательство ее «искупительной жертвы», принесенной комиссару ради его свободы. Когда рыжая собака кричала человеческим голосом на всю тайгу о своей беде, взывала о помощи, Мор видел, как ударил женщину по голове кочергой, и слышал ее страшный крик и хруст разбитого черепа… Когда уже снимали шкуру с легавого пса, когда голова с мутными, выкатившимися из орбит, глазами покатилась рядом с Мором, он ничего уже не видел, а ужасался тому далекому, когда, убив свою любовь, он узнал о ее невиновности… Совершенно неожиданно вспомнилась еще и красивая поляна, и далекое сентябрьское солнечное утро, когда он вешал желтую старую собаку… Он видел, как надевал ей на шею петлю, как доверчиво она сама услужливо просунула в нее голову, видел преданные глаза, и взгляд собаки словно сливался с взглядом убитой им девушки…

Глаза Мора спокойно взирали на воров, копошащихся с сатанинским злорадством у костерчика на дне ямы, как раз над зарытым скелетом, – одновременно в них застыл ужас. Серый дождь стал сильнее, пространство вокруг могилы потонуло в сыпавшейся сверху сырости. Только дым от костра свидетельствовал о жизни в могиле.

Воры, давясь от удовольствия, жрали мясо, лица блестели в свете костра, жир размазался по подбородкам. Обгладывая кости пса, они чуть не рычали от радости насыщения. Скит тоже ел, он был достаточно молод, чтобы жаждать мяса не меньше, чем другие. Он раньше не ел собак, но знал, что в лагерях их ели, теперь было еще и любопытство: каково это мясо на вкус? И оно ему понравилось, пес был еще не стар, его мясо не отдавало потом, как, он слышал, бывает с мясом старого пса.

Мор же в углу ямы не шевелился. Воры приглашали его на пир, но он молчал.

– Брезгуешь, что ли? – воры хохотали. – Жри, пока есть!

Он их ошарашил:

– Я… не людоед!

– Ты что? – Ханадей усмехнулся – борода в жире. – Ты легавого пса чтишь за человека? Ну, не хочешь – как хочешь…

И воры продолжали жрать, миролюбиво перегрызаясь, перелаиваясь. А Мор находился во власти гнетущих воспоминаний, был ареной борьбы противоречивых осознаний: с злорадным наслаждением вспоминал, как преследовал того комиссара, искал, караулил и, хотя и не был тот виновным в том, из-за чего Мор убил свою любовь, но был он, комиссар, виновником возникшего у Мора подозрения… И за это, тогда еще молодой Мор, убил его с не меньшей радостью. А здесь, в этой яме… ему представлялись жирные безбожные монахи, молящиеся в церкви о празднике братского единения между людьми на земле, твердившие, что человек есть самое совершенное творение в мире. Но почему же это самое совершенное считалось ими греховным? Почему же оно осуждено Богом на исканье спасения? Но разве Христос – Бог? Разве это понятие – Христос – в состоянии объяснить, что представляет из себя то пространство, в котором находится универсум? А то пространство, в котором само пространство? А то прапра-пространство или… Что это? Нет ответа. Христос не дает ответа. Если бы он был, тогда, может, Мор и не сидел бы теперь с растерянной душой на дне этой ямы с ворами, пожиравшими собаку.

– А что, – посмеивались воры, – человека нельзя жрать? А как же в Африке людоеды? Жрали же, говорят, а Бог их не покарал. Мы же только собаку…

– Я – орудие Бога, – мрачно буркнул Мор.

Ворам было непонятно, но они не смели насмехаться, они знали-понимали пословицу: «Всяк сверчок – знай свой шесток». Они продолжали заглатывать мясо.

Наверху никто бы не сказал, что в этой яме-могиле что-то происходит, ничего не было видно и конвоиру, сидевшему, задумавшись, у своего костра. Уже наступили сумерки, не стало видно и поселка, стоявшего недалеко. Но вокруг существовало огромное пространство, покрытое лесами, морями, горами – планета, населенная живыми организмами.

Все-таки наутро их вывели из изолятора и, чтобы все было уже ясно, – понимая, ворам спокойнее на душе будет, когда узнают, куда их теперь поведут, – начальник конвоя сообщил, что неведомое начальство, которого полно в бесчисленных кабинетах управления, постановило вдогонку уже давно отправленному этапу доставить воров оных в их, воровской масти, спецрежимный лагерный пункт номер Девять.

Опять их построили по двое, и, как уже было, – три солдатика впереди, три плюс одна собака сзади, – они отправились в дорогу веселые и сытые. Идти оставалось не очень много: километров двадцать или чуть больше.

После съеденной накануне собаки, действительно все взбодрились. И вот шагают, кто-то балагурит – конвой терпеливый попался, не реагирует. Собака, в отличие от конвоиров, злющая, беспрестанно и беспричинно рычит на воров, словно чует, что сожрали они ее сородича.

Скит шел в последней паре с Лешкой Барнаульским, который с деревенским лицом и который не расставался с кепкой. Этот вор был вообще-то не из болтливых, всегда улыбался, даже когда вроде бы ничто не могло служить этому причиной – бурит[2] с хитрецой в глазах.

Скит – во власти своих дум, совсем не в струе воровской жизни – все чаще вспоминал войну. Чем дальше была от него война в прошлом, тем чаще он к ней возвращался: что-то не ладилось в его мыслях, что-то не складывалось, не укладывалось. Объяснить это он не мог и самому себе. Нелепость! Тюрьма, лагеря, Тарзан, Варя, Олечка, он сам – все нелепость. Война… По прошествии времени ему стало казаться, что, когда была война, люди, несмотря на ее жуткость, особенно солдаты, относились к ней как будто обыденно, порою даже несерьезно. Подумалось, может быть, это свойственно природе человека – чем ему тяжелее, страшнее, тем беспечнее к этому своему состоянию относится. Скиту думалось, что с годами война у тех, кто в ней участвовал, вызовет все больше и больше и ужас, и возмущение, и недоумение: нелепость, зачем? Время уносится дальше, люди стареют, о них и забыть могут, а они же, страшно подумать, своей единственной жизнью рисковали… У всех людей всего одна жизнь… Солдаты, санитарки – обычные простые люди, смертные, делились куском хлеба, барахтались в грязи, пропитались запахами крови, гноя, дерьма, любили, мечтали, умирали… и что же? Зачем он, Скит, после всего этого здесь? Зачем его огромный народ одновременно мудр и слеп, добр и злобен, обижен и несправедлив, честен и доверчив до самопожертвования… жесток и туп недосягаемо. Нелепость!

– Шире шаг! Подтянись! – раздался окрик сзади, овчарка, рыча, чуть не схватила Скита за пятку.

При подходе к Девятому спецу тайга неожиданно расступилась, они оказались на улице с земляным покрытием, как все «улицы» поселков при лагерях. Она тянулась между убогими деревянными домиками с приусадебными участками, низенькими бараками – общежитиями. Кучка воров и их конвой вышли к так называемой «промзоне», которая типичное явление в таких поселениях. Сюда, в эти «промзоны» из лагерной зоны водят зеков-специалистов. Здесь мастерские – столярка, авторемонтное, слесарная и другие. Промзона, естественно, охраняется днем, когда сюда запускаются зеки. С вышек, с уходом их в жилую зону, снимается и охрана. Надо отметить, что именно здесь в одном из сараев не так давно лишилась девственности единственная коза старшего надзирателя Ухтомского.

Обогнув промзону, воры прошли мимо конюшен, где жили те несчастные копытные, которых изнуряли непосильной даже для лошадей каторжной работой, избивали, насиловали, обкрадывали и съедали, когда по причине ни на что уже негодности, они, зарезанные, попадали в лагерную кухню.

За конюшнями в кустарнике, не видимое с дороги, расположилось так называемое кладбище, место успокоения усопших зеков, где покойников хоронили лишь в «деревянных бушлатах» в том виде, в каком они и родились, – вполне даже справедливо: голым пришел в этот мир, голым и уходи.

Недалеко от лагерных ворот их поразили довольно внушительные пирамиды из пней. Бессомненно, они были творением рук человеческих. Торчавшие из «пирамид» корневища и коряги делали их похожими на скопища громадных пауков. Они смотрелись даже художественно, но… зачем они? На вершинах пирамид рассаживались вороны: отсюда удобно атаковать помойку в зоне. Вороны, конечно, знали историю образования пирамид, но с какой стати они стали бы об этом всем встречным каркать?

 

Яндекс ИКС Рейтинг@Mail.ru